Воспоминания, Милы. части 1-4.

Друзья, на этой страничке Вашему вниманию представлен материал, составленный из воспоминаний младшей сестры моей мамы — Архиповой (Коноваловой) Людмилы Алексеевны. Написание воспоминаний было завершено в июле 2015 года. Людмила Алексеевна любезно согласилась на публикацию в интернете, на сайте Наша Аля, ее воспоминаний, что я с удовольствием и делаю. Всего за последнее время ею написано две книги с воспоминаниями.

Итак, читайте первую книгу и наслаждайтесь ещё одним шедевром о семье Нашей Али:

Архипова (Коновалова) Людмила Алексеевна

Детские годы до и после Войны

Часть 1.

Родилась я в августе 1938 года. Война началась в июне 1941 года. Мне было неполных три года.  Но я очень хорошо помню, какое горе охватило всех. У нас в кухне висела радио-тарелка. Чёрная, круглая, из картона, в середине в углублении трансляционный аппарат. Можно было сделать тише и громче. На улице на столбах были развешаны подобные тарелки, только металлические. Они постоянно транслировали события. Была объявлена мобилизация.  Не помню, чтобы была паника, нет, только страх за участь уходящих мужиков. У нас на улице был грузовик и милиция. Грузовик без лавок. Мужики и парни с котомками прощались со своими, прыгали через борт и стоя уезжали. Женщины выли, именно выли, дети ревели, глядя на матерей. Стоял общий громкий ор.  Прощались без надежды снова встретиться. Так уезжал на фронт отец моего мужа. Он был шофером у секретаря обкома, и у него была бронь, но он добровольцем ушёл на фронт. И мой муж рассказывал, как мать бежала за уходящей машиной и кричала. Больше они отца не видели. Он возил на Ленинградском фронте снаряды. В его машину попала бомба. От него ничего не осталось. Я подолгу стояла под нашей радио-тарелкой и слушала передачи. Видимо, я мало тогда понимала смысл, но интонации диктора вызывали тревогу и чувство страха. Взрослые замирали, слушая радио. Я часто спрашивала маму: «Мама, а папу не возьмут?»  Папа был у нас хромой. Его в сосунковом возрасте уронила нянька, он зашиб коленку на правой ноге, и она была на несколько сантиметров короче левой и не сгибалась. Сколько его помню, он всегда ходил с тростью или палочкой и сильно хромал.

Так изменилась наша жизнь. Дети забыли о капризах, нельзя было плакать от ушибов, падения. Мама сразу громко и резко прикрикивала.

Когда фашисты стали подходить к Сталинграду, они начали ежедневно педантично бомбить Саратов разрывными снарядами или бомбами. Дело в том, что Саратовский жел.дор. мост через Волгу в Нижнем Поволжье был тогда единственным мостом, связывающим Европейскую часть Союза с Сибирью. По нему непрерывно шли крытые эшелоны и длиннющие составы товарных поездов. Наша улица Пушкинская упиралась в бега-стадион, а за ним шла жел.дорога, и мы круглосуточно слышали грохот составов. На улице Рабочей в 3-4 кварталах от нас находился тракторный завод, но все, и мы дети, знали, что на этом заводе делают ремонт танков. Мы бегали днём, чтобы посмотреть, какие они, эти танки. Но въезд и выезд танков делали ночью. Завод работал, и грохот его был хорошо слышен. По правой стороне берега Волги от ж/д моста находился завод комбайнов. На нём главным диспетчером работал наш родственник Николай Павлович. Он сутками там пропадал. Завод комбайнов, но мы хорошо знали, что это авиационный завод.

Эти два завода и ж/д мост через Волгу не давали покоя фашистам. Им надо было их уничтожить, разбить. Поэтому они ежедневно вечером в 7 часов начинали бомбить эти районы. Фашисты были настолько пунктуальны, что к 7 часам вечера всё население города уже было готово к прилёту фашистских самолётов. Мама нас успевала покормить, а сама не успевала поесть и всегда крестилась, и грозила в небо кулаком.

Чтобы защитить от бомбёжек заводы и мост, над городом были развешаны в воздухе на разной высоте дирижабли:  тёмные огромные пузыри плавали в воздухе, и они спасли от разрушений эти объекты.

Вечером в 7 часов тарелка громко вещала: «Граждане, воздушная тревога, внимание, воздушная тревога, все в укрытия!» Этот мужской строгий голос я бы узнала и сейчас, в 77 лет. У нас во дворе было вырыто убежище глубиной метра два, сверху оно было закатано бревнами, а на них для маскировки земля. Милиция строго следила, чтобы в убежище были лежаки, ниша для керосиновой лампы, лопаты и вода. Когда объявлялась тревога, мы все с узелками спускались в убежище. Моего двоюродного брата (он был младше меня на 2 года) Сергея спускали в корзинке, и там мы сидели до окончания бомбёжки. Но мужчины во время бомбёжки лезли на крыши домов с длинными щипцами и вёдрами холодной воды. Фашисты бомбили разрывными снарядами. Раскалённые металлические осколки летели на крыши домов, сараев. А Саратов тогда был одноэтажным деревянным городом, и крыши не у всех были покрыты металлом. Мужчины щипцами хватали упавшие на крышу раскалённые осколки и бросали их в воду, вода шипела, и пожар предотвращался. Население было так организовано и дисциплинированное, что пожаров от бомбёжек почти не было. Бомбёжка продолжалась до темноты. Тёмное небо, ни одного огонька, и только жуткий вой немецких самолётов.

Утром все, кто был свободен, собирали осколки с земли, мальчишки лезли на крыши и собирали их там. Они были уже холодные, но очень острые, можно было легко пораниться. Первое время дети играли осколками, а потом стали ходить грузовые машины, куда жители сбрасывали собранные осколки. Дети принимали в этом большое участие, потому что знали, что эти осколки пойдут на переплавку, а дети думали и знали, что сбором осколков каждый помогает фронту. Поэтому каждый ребёнок старался собрать побольше осколков.

Бывали случаи, когда днём немецкий самолёт-разведчик летал над городом. Летал низко и делал много кругов. Однажды такой самолёт низко-низко летал над нашим домом и двором. Самолёт сделал крен на одно крыло и лётчик наклонился из кабины наружу. На нём был шлем и огромные очки, он очень ехидно скалился. Я стояла во дворе и встретилась глазами с лётчиком, он оскалился, я подняла кулак над головой и погрозила фашисту, мама выскочила из дома, схватила меня в охапку и унесла в дом, говоря: «Он же убьёт тебя!»

В другой раз так же низко над нами летал наш самолёт-истребитель. Лётчиком был парень с соседнего двора, он только стал летать и делал круги над нашим кварталом, прощаясь с матерью перед уходом на фронт. Мать голосила, все соседи и дети высыпали во дворы и махали ему кто чем. Дети кричали: «Ура!» Он сделал три круга, помахал крыльями и улетел. Потом пришла на него похоронка.

Папа не пускал маму на работу, говоря: «Вот трое дочерей, сохрани их и вырасти». Как рассказывала мама, они с папой поженились в 1924 году. Отец папы был столяром и имел свою столярную мастерскую, а отец мамы был столяром-краснодеревщиком и имел свою мастерскую, делая мебель. У нас в доме до 1956 года стояла мебель, сделанная дедушкой Захаром: дубовые буфет, 6 стульев с высокими спинками, кожаный диван с откидными круглыми локотниками, большой обеденный раскладывающийся стол, 2-тумбовый письменный стол с огромным количеством потайных ящичков и кованый сундук, на котором мы с мамой спали в кухне. Все предметы были украшены резьбой, красивыми фигурными гвоздями, а буфет имел створки из гранёного стекла, зеркала и всё было инкрустировано тонкими жёлтыми полосками.

Когда мама с папой поженились, у них родились первые два сына, Борис и Юрочка. Оба они умерли от болезней лет 6-7. Потом родилась в 1926 г. Аля, через год Галя и только в 1936 году родилась ещё одна дочка Милочка, но она младенцем умерла от дизентерии. В августе 1938 г. родилась я. Мама рассказывала, что, когда она со мной пришла из роддома, то я постоянно, не умолкая, кричала. Мама ничего не могла сделать, грудь я не сосала. Мама бросила меня на кровать и сказала: «Ну как хочешь, хочешь — живи, хочешь…» У мамы пропало молоко. Видимо, она дошла до отчаянья, уже потеряв троих детей. А я выжила. Меня назвали Людмилой в память умершей передо мной Милочки.

Родные сестрички Людмилы Алексеевны:
Галина Алексеевна (слева) и Алевтина Алексеевна (справа).

Так вот, потеряв от болезней двух сыновей и дочку, папа очень боялся за оставшихся дочерей, поэтому не пускал маму на работу, считая, что она должна сохранить оставшихся дочерей. Но мама дома работала на фронт.  Домохозяйкам привозили забракованные парашюты, их надо было распарывать и шить из них кальсоны и рубашки раненым в госпиталя. Пороть их надо было без надрезов. Швы были крепкие, нитки швов рвали ножницами и пальцами, потом куски ткани стирали, отглаживали угольными утюгами и по выкройкам кроили детали. На гульфике кальсон делались завязки, т.к. не было пуговиц. Была установлена на каждую домашнюю хозяйку норма выработки, а также следили за качеством исполнения швов. Шов должен был быть ровным, тонким и не впиваться в тело раненого. Я в этом деле много помогала маме, потому что ещё не ходила в школу. Чтобы швы были ровными, мама держала и направляла строчку двумя руками, а я крутила ручку Зингеровской машинки. Надо сказать, что качество этих швейных машин было отменным, она беспрерывно и безотказно работала. Мама мне говорила: «Теперь медленно крути, а теперь быстро как можешь». Если перевыполнял норму, и качество пошива было без замечаний, то иногда домашней хозяйке давали карточки на хлеб.  Так как Сталинград был недалеко от Саратова, то над нами не только летали и бомбили фашистские самолёты, но и по окраинам города шныряли немецкие солдаты. Они разбойничали и насильничали. Поэтому Саратов сделали закрытым городом: поставили в окрестностях посты, жителям запретили выход из города, люди уже не могли, как всегда, сажать картошку, капусту вблизи города. Это очень отразилось на продовольственном снабжении горожан. Немного спасали огороды при жилых домах, но воровство с них было постоянное, поэтому владельцы посадок взрослые охраняли свои посадки ночью, а днём за огородом следили дети. Было голодно. Такого голода, как в Ленинграде, в Саратове не было, но чувство голода меня сопровождало всё детство.

Папе давали хлебные карточки из расчета 125 г на сутки, нам детям, как его иждивенцам – по 75 г, маме, как домохозяйке, не давали совсем. Наша семья получала 350 г хлеба на день на пятерых. Хлеб был черный-черный, клеклый, тесто как глина. Но и этот хлеб казался таким вкусным! Чтобы отоварить карточки хлебом, надо было утром пораньше занять очередь. На нашей улице, напротив драмтеатра им. К.Маркса стоял деревянный одноэтажный дом в 4 стоптанных ступеньки и два прилавка в небольшой комнате. За одним из прилавков стояла продавщица с толстым большим и коротким ножом. Весы были 2-чашечные и разные гири. Вот этими инструментами нам отрезали и отвешивали драгоценный для людей хлеб. Хлеб отоваривали всегда только в присутствии милиции. Если одновременно с хлебными карточками отоваривали карточки на американский сухой яичный порошок или сахарин, то отоваривание происходило во дворе магазина, где стояли два огромных сарая с тяжёлыми болтами и здоровенными замками. В этом случае очередь занимали с вечера на всю ночь до открытия магазина утром. Обычно в очереди стояли мы с мамой вдвоём, потому что папа работал, а сёстры или учились, или были на рытье окопов.

На ладонях химическим карандашом писался номер очереди. Очереди были огромными. Люди стояли в 4-5 человек на протяжении 2-3 кварталов. Ночью и до открытия через каждый час делалась перекличка. Тут очередь устанавливалась в одного человека, всё отступая и отступая назад. Надо было крепко держаться руками за человека, стоящего впереди тебя. Нумерация строго соблюдалась. Проверяющий — перекличник делал проверку в присутствии двух пеших милиционеров. Писались на ладонях новые номера, потому что если кто-то не пришёл к перекличке, его исключали. Помню одну женщину с маленьким ребёнком на руках. Она опоздала на 1-2 минуты. Перекликающие прошли её очередь буквально на несколько человек. Она просила, плакала, но всё было бесполезно. И такая перекличка с перепиской через каждый час. Летом мы с мамой дежурили всю ночь на улице. Она укладывала меня спать на бетонном фундаменте чугунной ограды театра. Толпа людей ложилась спать прямо на землю, кто что подстелив. Зимой было хуже, приходилось бегать домой греться минут 20-30 и опять бежать к магазину, опасаясь, что перекличку могут начать раньше. Когда на проверку очередь устанавливалась в одного, надо было крепко держаться друг за друга, потому что хулиганы с написанными номерами в этом месте пробивали очередь, вытолкнув очередных, а сами становились на их номера. Милиция с ними не связывалась. Такие случаи были особенно плачевными, если это случалось в последний день отоваривания. В очереди эти же хулиганы могли вырвать карточки из рук. Поэтому большинство и моя мама заворачивали карточки в тряпку и пристегивали большой булавкой на груди внутри платья или кофты. Но карточки могли вырвать и на крыльце магазина или сарая, поэтому люди, особенно слабые старики, доставали карточки прямо перед продавцом, за что получали крепкую брань от продавщицы за задержку.

Перед самым открытием магазина появлялась конная милиция – 3-4 верховых с нагайками. Милиция держала очередь в узде, но иногда она выдёргивала из очереди свою жертву, брали под руки и куда-то уводили. За что? Непонятно, т.к. люди молчали, каждый боялся рот открыть. Мама держала меня всегда впереди себя, сама держала руками впереди стоящего, и я тоже за него держалась. Она на ухо мне шептала: «Милюсик, только молчи. Вон смотри, повели женщину, только молчи». Получив продукты, надо было их ещё донести до дома, потому что по дороге домой сумку могли вырвать или обрезать ручку, в открытую хлеб нельзя было нести, могли вырвать его из рук. Поэтому мама на такое дело надевала широкую юбку, а в ней впереди у колен был широкий карман. В него мы прятали добытые продукты и застёгивали булавками. И так мы с мамой осторожно, наблюдая по сторонам, доходили до дома. Если к хлебу клали маленький довесочек, буквально кубический сантиметр, то мама отдавала его мне, и я сосала его всю дорогу домой. Дома мама резала хлеб на тонкие кусочки, чтобы каждому на 2-3 раза, а себе кусочек хлеба не брала. В таких случаях папа заставлял её всё переиначить и выделить себе такую же долю хлеба. Мама выполняла его приказ, говоря: «Товарищ Сталин говорит: «Кто не работает, тот не ест». Частенько свой кусочек хлеба она потихоньку подкладывала мне, говоря: «Ешь, Милюсик, ешь. Я хлеб не люблю. Ешь».

Во дворе у нас жил Мурзик – дворняжка, пёс рыже-серо-белый на коротких ножках. Он был всегда голоден и жил только ополосками после мытья посуды. Когда он какал, то ложился около какашки, караулил её и ждал, когда она высохнет. Потом он её съедал. Однажды на колодце во дворе каким-то чудом оказалась корочка хлеба. Кто её положил, а не съел? Я заметила, что Мурзик пристально смотрит на приступ колодца, а потом поднялся и присев пошёл к колодцу. Я посмотрела, увидела на приступе сухую корочку и, видя, что Мурзик направляется за ней, кинулась к колодцу, крича: «Мурзик, нельзя, она моя!» Он оказался у колодца раньше меня и мог схватить корочку в один миг, но я так вопила: «Мурзик, не трогай, моя!», что он остановился. Когда я подбежала, схватила корочку и закинула её себе в рот, я посмотрела на Мурзика, у него были слёзы в глазах. Я сосала эту корочку долго и потом забыла об этом случае. Но когда мы с мужем стали держать у себя собак, а их за 52 года было восемь штук, то глаза Мурзика я вспомнила. Всегда я своих собак кормила до отвала и тем, что ели мы сами.

Но страшнее было ночью, когда лютовали НКВД и бандиты.  На домах обязательно были ставни, и они запирались на массивные металлические болты, а болты закреплялись в помещении на засовы тоже металлические. Делалось это для того, чтобы бандиты и грабители не могли открыть окна и через них влезть в дом. Двери тоже были укреплены, что их было не просто открыть. Ночью каждый дом превращался в крепость, и тайные свои засовы знал только сам хозяин. Но для той категории людей не существовало никаких запоров. Им было доступно всё, а население со всеми своими ставнями, запорами было беззащитно перед ними.

К вечеру все дома закрывались, и население сидело дома, кроме тех, кто работал. У нас тоже всё было на запорах к ночи. Меня укладывали спать на сундук в кухне, девчата сидели у себя в комнате, а папа с мамой занимали слуховые посты, т.е. они тихо, не разговаривая, сидели и слушали, что происходит на улице. А по улице в первую половину ночи ездили «воронки». Так называли милицейские машины с крытым кузовом чёрного цвета. По бокам у «воронка» были зарешеченные маленькие окна, а сзади дверь со стеклом тоже зарешеченная. У этих «воронков» был какой-то свой звук моторов, скрип колёс и корпуса. Многие могли узнать «воронка» только по звуку мотора и скрипу. Каждую ночь «воронки» выезжали арестовывать намеченных людей. У мамы был хороший музыкальный слух, и она слышала появление «воронка» на нашей улице за 2-3 квартала, а папе «медведь на ухо наступил», он не слышал. Мама: «Едут!», папа: «Да нет, тебе кажется», мама: «Говорю тебе, едут. Тихо!» И где «воронок» останавливался, мама говорила: «Встали на ул.Степана Разина, нет, едут к нам, ой, стоят…нет, поехали дальше…» И вот это тревожное ожидание расправы было ужасным даже для меня, ребёнка. Над нами всё время висел дамоклов меч. Машина проезжала, мы ложились спать, успокоено вздохнув: сегодня обошлось, живём. Но спокойный сон был не долог, потому что через какое-то время наведывались настоящие бандиты. Конечно, как и в любом городе в то время были банды, были они и в Саратове. Помимо грабежей, насилия, издевательств, эти банды играли друг с другом в карты, и на кону у каждой были адреса жителей. Та банда, которая проигрывала, отправлялась по этому адресу и никакие запоры не спасали людей. Дом вскрывали, а жильцов убивали всех, включая малых детей. Люди кричали, звали на помощь, но никто не приходил им помочь и защитить. Утром, когда рассветало, смельчаки шли к этому дому и видели ужасную картину вырезанной семьи. Только после этого появлялась милиция и писала протокол. Такой ночной ужас процветал довольно долго. Народ отдавал свои жизни на фронте за Родину, за Сталина, людей забирало НКВД, тешили свои поганые души бандиты.

Однажды осенью рано-рано утром меня разбудила мама: «Милюсик, просыпайся, вставай и одевайся, вот твоя одежда». Смотрю, все уже одеты по-теплому, сестры и папа держат узелки. Мама помогла мне одеться, сунула в руку узелок, и мы все вышли во двор. Было холодно, но снега ещё не было, серое холодное небо, тишина. Смотрю, а ворота открыты, в них въезжает «воронок» задом. Остановился около дяди Колиного дома. Из машины вышли милиционеры в галифе и высоких чёрных сапогах, прошли в дом к дяде Коле. Наша семья (5 человек) и семья дяди Васи (6 человек) стояли шеренгой одетые с узелками в руках. Эти узелки во всех семьях были наготове, потому что могли арестовать в любой момент, а узелок уже готов.

Накануне этого утра папа с дядей Васей привезли брёвна для наката на дворовое бомбоубежище. Брёвна были толстые, длинные, и навалены хаотично.  Вдруг папа берёт меня за плечо и притягивает меня к себе. Он шепчет мне на ухо: «Милочка, видишь между брёвнами большую щель?»  Я говорю: «Вижу». — «Иди спрячься там». Мне стало страшно: «Брёвна такие толстые и тяжёлые. Они меня раздавят».  – «Не раздавят, скорее лезь, молчи». Я влезла в эту щель и вижу, что из дома вывели д.Колю с руками, заложенными за спиной, его втолкнули в дверь «воронка», туда же прыгнул один милиционер, второй сел в кабину, и машина выехала в ворота. Все стояли, как неживые, ждали, что вот сейчас «воронок» вспомнит и вернётся за нами. Долго стояли и смотрели на раскрытые ворота. Потом папа и д.Вася медленно, как на ватных ногах, пошли к воротам и закрыли их на засов. Тогда мама и тётя Валя разразились рыданиями.

Потом я спросила маму : «За что арестовали д.Колю?»  — «За язык, он что-то сказал о евреях». Дяде Коле дали 3 года строгой тюрьмы где-то в Саратовской области. Однажды он передал папе записку, что очень голодает. Насобирали мешочек, помню, было пшено, и мама отвезла ему передачку. После трёх лет д.Коля вернулся к нам, мы  обедали, он вошёл, сел на диван, заплакал. Он был лысый и очень худой, скелет, обтянутый кожей. Мама налила ему супа, он огромными глотками выпил его прямо из тарелки. «Коля, больше не дам, а то получишь заворот кишок. Подожди, потом ещё дам». Дядя Коля  долго не работал, и родители кормили его, постепенно он начал приходить в себя и пошёл работать контролёром билетов в пассажирских поездах. Им он проработал до самой смерти.

Часть 2.

          Окна нашего дома выходили в садик наших соседей. Не помню их имён и фамилии. Но они были эвакуированными ленинградцами. Он – высокий старик, седой брюнет, с густыми волосами на голове, лицо удлинённое, прямой нос, брови густые, навислые, тоже седые, и усы горьковские. Очень выразительное лицо, но главнее всего на его лице были глаза. Они были светло-серые, пронзительные и всегда были то ли улыбчивые, то ли усмешливые. Он был классическим питерским рабочим с крупными руками. Но за руками он следил: ногти всегда подстрижены и чистые. Говорил он глуховатым голосом размеренно и степенно. Мы его считали очень умным, и если он что-то говорил, всё, — значит, так это и было.  Папа наш очень с ним дружил. Они вечерами садились на лавочке либо у него, либо у нас, скручивали из газеты «козьи ножки», засыпали в них махорку, потом заворачивали верх «козьей ножки» и осторожно двумя пальцами разминали её, потом загибали «ножку», брали её в рот, если надо было, откусывали у «ножки» кончик, чтобы дырка для воздуха была пошире, и от лучинки прикуривали. Махорка была крепкой. Её одно время выдавали по карточкам: 1 стакан на курильщика, а вообще-то мама со мной ходила на ж/д мост через пути на вокзале, чтобы купить или выменять стакан «махры».  Продавали «махру» бывшие фронтовики-инвалиды: безногий на сиденье с шарикоподшипниками, одноногие на костылях или с деревянным протезом ноги, безрукие, слепые, немые. Папа не ходил на толкучку за махрой, потому что папа был интеллигентом, и вид у него был такой, что он не простой. Поэтому ему всегда отвечали «нет», если он спрашивал «махру». А мы с мамой выглядели не опасно – что взять  с бабы и ребёнка? – и маме обычно продавали стакан махры. Её осторожно пересыпали в мешочек-кисею, прикрываясь и осматриваясь, не следят ли шпики. Мы с мамой старались тоже прикрыть продавца, он нам совал со спины мешочек, и мы как ни в чём ни бывало уходили быстро и бегом сбегали по длинным ступенькам моста. Этот мост и сейчас стоит, только он стал длиннее, потому что стало на Саратовском вокзале больше путей. Придя домой, мы с мамой входили во двор с улыбками, поэтому наши мужчины шли  к нам навстречу, что-то приветливо говоря. Мне же «ленинградец» всегда давал плитку «колоба». Он работал рабочим на заводе, расположенном на улице Астраханской, большой завод в целый квартал с замазанными извёсткой окнами. Ему на заводе выдавали «колоб» — это отжимки от жареных семечек шоколадного цвета, по форме шоколадной плитки. Вкуснота была необыкновенная. Мама мне давала одну дольку на день. Запах был жареных семечек. Жмых от подсолнечного масла. Но это было просто счастье.

          А мужчины садились на лавочку, делали «козьи ножки», разминали их, закуривали. Спичек тогда не было, а был трут, им тёрли о камень, он высекал искру, её ловили на лету и закуривали «ножку». Обычно «махра» бывала крепкой и злой. Мужчины закашливались, на глазах у них выступали слёзы. Ленинградец говорил: «Крепка стерва», они курили и довольно кряхтели.

          Так вот, у «ленинградцев» при доме был небольшой садик. Конечно, он им, как и домик, достался от прежних хозяев, и росли у них яблони, но две из них были скороспелки. У нас у многих были при домах небольшие садики, и у всех росли яблони-скороспелки, потому что весной от заморозков их цвет защищали дымом от соломы, от костра. Дымили почти все, несмотря на войну, голодуху и горе. Старались люди сохранить плодовые деревья – единственный тогда источник лакомства детям. У каждого был свой сорт. Яблоки нашей скороспелки были с розовой мякотью, кожица яблока была белая и ярко-розовый румянец на одном боку. Вкус и аромат был у каждого свой, неповторимый. А у ленинградца одна яблоня была красная, а другая с жёлтыми яблоками. И вот эта «жёлтая» была медовой. Все ребята с улицы знали эту яблоню и ждали, когда созреют её яблоки. За этим следить должна была я. Я всякими уловками старалась на пробу сорвать одно-два яблока, попробовать. Мальчишки меня спрашивали: «Ну что, сорвала?» Я отдавала яблоко, они его надкусывали: «Да ещё не готово, через недельку».  Как потом выяснилось, ленинградец видел все наши приготовления и тоже готовился к отражению нападения. Когда жёлтое яблоко становилось прозрачным, мальчишки назначали ночь охоты. Становилось совсем темно, ватага ребят, и я в том числе, через заборы, с крыш сараев сыпалась в садик к ленинградцу и облепляли яблоню. Забивали яблоками карманы штанов, запазухи рубашек, торопливо ели. Тут вдруг раздавался выстрел из бердянки и громовой голос деда: «Шантрапа, я вот вам сейчас покажу!» За этим следовал всеобщий побег: кто бросал яблоки, кто держал их там, куда засунул, но было только одно место отступления – калитка с нашего двора во двор ленинградца. Вся ватага бросалась к калитке, застревала в ней, толкалась, а тут мой папа выскакивал из двери дома и кричал: «Держи вора, Мурзик, лови их, лови!» Мурзик заливисто лаял, бежал за ребятнёй. Шум, гомон, беготня, прибегали родители ребят, раздавались затрещины с криками: «Тебе что, своих яблок мало?!» Это было, когда Саратов бомбили. Жизнь шла своим чередом, и дети всегда остаются детьми.

Утром ленинградец собирал в таз все брошенные на землю яблоки, звал меня и говорил: «Иди, раздай всем поровну!» Я волоком везла этот тазик к воротам. По дороге яблоки падали из тазика на землю к великой радости Мурзика. Летом он не был таким голодным, потому что ел всё, что росло, и даже коноплю.

          Жена ленинградца была маленькая полная женщина с пушком на губах. Как и наша мама, была домашней хозяйкой. Она жила как-то незаметно, и о ней я мало что помню. Сын у них погиб ещё в Ленинграде, но они об этом старались не говорить.

          А конопля в те времена росла у всех во дворах, её заросли были везде. Когда она спела, дети её обдирали и горстями засыпали в рот. Её семена были масляными и они, видимо, хорошо питали конопляным маслом голодные организмы детей. Кроме конопли, было лакомство – поздника, или, как её называл отец, бзника. Росла она чаще на помойках, невысокие травянистые кустики с чёрной созревшей ягодой привлекали к себе не только птиц, но и детей, в это время на помойках стояло детское чавканье от вкусной сладкой «бзники». Потом, когда появилась мука и дрожжи, мама ставила тесто на маргарине. С тестом она возилась всю ночь: несколько раз вставала, подбивала его, укрывала, ставила в тепло. Все пироги у неё были вкусные, тесто лёгкое, но с «бзникой» пирог был особенный. Если не было своей «бзники», мы шли на базарчик при ж/д вокзале, и мама покупала 3 стакана этой ягоды. Раскатывала тесто, укладывала его в противень, делала краешки теста вровень с бортиками противня, потом рассыпала ровным слоем «бзнику», сыпала сверху сахар и делала из тестовых полосок решётку. Потом в духовку. Пирог получался высоким, воздушным. Ягода от температуры и сахара лопалась, её сок заливал всю обрешётку и бортики пирога. Цветом пирог был румяный сине-бордовый. Вкусноты необыкновенной, ели куски, а сок тёк по рукам до локтей, языком ловили все подтёки, чтобы ничего из этой прелести не пропало. Теперь эту ягоду люди не помнят и не знают. А жаль!

          Обовшивленность и оглистованность острицами населения была поголовная. Сколько помню себя в последние годы войны и первые годы после неё, велась серьёзная борьба с этими явлениями. Вши были здоровенными, как муравьи, бегали как спринтеры, и очень плодовитыми. Обсыпали голову гнидами так, что если голова была запущена, то она болела от гнид.

          Баня была одна на весь наш район на ул.Астраханской. Чтобы попасть в баню, надо было утром пораньше занять очередь и купить билетик, на билетике стоял номер (по типу трамвайных билетов), и это был твой очередной номер. Очереди были такие, что иногда твой номер доходил к вечеру. В предбаннике-раздевалке стояли сидения с высокими спинками и боковыми стенками, т.е. получался деревянный ящик, поставленный на узкую сторону. Было в спинках два крючка для верхней одежды, а остальное – в узелках. Воровство в предбанниках было процветающее. Вымоешься, выходишь одеваться, а одежды нет. Сидит голая пропаренная и чистая женщина и ждёт, когда семья её хватится, придут спросят у банщицы такую-то, так вот же она сидит, но не на своём месте, а в сторонке на лавочке, потому что на твоё место пришла уже другая очередная женщина. Из-за воровства в баню одевали что похуже, победнее. Пока семья принесёт из дома другую одежду, обворованная женщина бегала греться в парилку, но уже без таза, потому что тазы имели номер места и были на счету. Иной раз было несколько голых женщин без места. В бане можно было запросто набраться вшей, они бегали по раздевалке, залезали в одежду, поэтому мы с мамой, выйдя из бани и отойдя от неё на квартал, искали местечко, где можно было вытрясти одежду от вшей. Моечный зал был огромный с узкими длинными лавками для тазов и моющихся, а правая длиннющая стенка была вся в парных кранах: холодный и горячий для каждого таза отдельно. Часто стоки воды на полу забивало волосами, и мыльная вода на полу стояла по щиколотку. Тогда женщины кричали банщицу, и она приводила старика, который прочищал сток от грязи. Женщины стыдливо закрывались тазиками, хихикали и говорили деду: «Чего пялишься?», а он: «Чего не попялиться на таких красавиц, вон у тебя какие…» Женщины смеялись или возмущались,  и деда выгоняли из мойки. Была парилка. Это было помещение поменьше, но сразу от двери начинались ступеньки вверх, а самого верха не было видно, потому что был густой белый пар. Мама очень любила париться, могла в парилках просиживать часами. Меня она тоже заставляла париться, но я ненавидела парилку и бывала в ней несколько минут. Я навсегда не полюбила парилку, и теперь, когда у нас на участке своя баня, муж с сыном могут париться с пивом часа 2. Я же не захожу в парилку вообще. Часто женщинам в парилке общей бани бывало плохо, они теряли сознание, выносили их в предбанник, и банщица совала им в нос ватку с нашатырным спиртом.

          Однажды мама просидела в парилке около 3 часов. Папа дома не находил себе места, боясь, что что-то с ней случилось, и она пропала. Он обошёл всех соседей, спрашивая о ней, но никто её не видел, он два раза сбегал в баню, банщица 2 раза кричала мамину фамилию и имя, но её и в бане не было. Тогда папа пошёл в милицию. Участковый дежурный опять пошёл с папой в баню, банщицу заставил проверить парную, и там нашлась мама. Я тоже везде бегала с папой. Когда шли домой, мама возмущалась: «Лёня, я что, не могу вдоволь попариться, я только в бане и отдыхаю!»  — «Но, Еля, не три же часа сидеть в парилке, даже в голову такое не придёт!»

          Мы постоянно смотрели друг у друга головы, ловили вшей и снимали с волос прилипших гнид. Борьбой со вшами было только одно средство: керосин. Мама намазывала тебе голову керосином и очень крепко обвязывала голову тряпкой, чтобы вши не могли убежать. Они начинали от керосина бегать по голове и кусаться. Процедура была мучительная на 2-3 часа. Потом голову мыли стиральным чёрным мылом, после этого тебе голову чистили от гнид, их ногтями давили, и они так щёлкали. Теперь противно это вспоминать, но эта сторона жизни людей в те времена была очень важной и чувствительной. В школе у входной двери с улицы стояли дежурные ученики с красными повязками, они проверяли у каждого руки на чистоту, потом смотрели за ушами, т.к. вши любили кусать за ушами, и смотрели в волосах. Обычно дежурными были старшеклассники. Но всегда девочки, потому что мальчишкам такое важное дело доверять было нельзя.

          Часто на уроки приходили работники санэпидстанции. Они прямо во время урока заходили в класс и поголовно всех проверяли. Если у кого находили, то уводили в другую комнату и там стригли налысо. Я страшно этого боялась, поэтому, собираясь в школу, просила маму посмотреть меня.

          Были семьи настолько обовшивленные, что санэпидстанция приезжала к ним домой, обрабатывала чем-то всё (заодно травили клопов), а одежду забирала на прокаливание, и налысо стригли всю семью.

          Клопов тогда были полчища везде и всюду, даже в школьных партах. Клопа можно было домой принести в портфеле. Папа часто привозил клопов и блох из командировок, когда судебный процесс проходил в сельской местности, и он там жил несколько дней, в поездах клопы жили колониями. Конечно, всю эту живность травили. Блох папа привозил из поезда на себе, и они с мамой блох искали в швах одежды. Блохи прыгали, были ловкими, блоху было трудно поймать. Потом мама стала тщательно проглаживать папину одежду горячим угольным утюгом. А клопов обваривали кипятком: всё обваривали, кровати железные, диван, все швы деревянной мебели, потом обмазывали керосином. Потом уже появился дуст. Вот его выдавали вообще без нормы. Дустом засыпали всё, на дусте спали, лежали, сидели. До сих пор помню его запах.

          Получалось так, что ночами нас жрали клопы и блохи, головы и тело круглосуточно кусали вши, а внутри кишечного тракта нас сосали глисты-острицы в промежности, в половые органы, тоже кусались, и зуд от них стоял невыносимый. Дети были ими заражены поголовно, да и взрослые тоже. Происходило постоянное самозаражение населения. Зимой, чтобы не испражняться на улице в холодном туалете, делали это дело в вёдра дома, а утром почему-то вёдра выливали на дорогу и засыпали шлаком от угля из печки. Весной, когда таял снег, вся эта туалетная зимняя прелесть обнажалась, потоки туалетных стоков с талой водой текли по дорогам. Как в старые времена в Париже – клоака была на улицах. Когда солнышко всё подсушивало, на дороги высыпали дети. Но, правда, перед этим милиция ходила по домам и заставляла убирать улицу. За это отвечал каждый владелец дома. Но куда убирать? Конечно, уборка была поверхностной, в основном засыпали угольным шлаком из печек, а его за зиму у каждого скапливалось много. И вот по этому шлаку бегали дети. Конечно, дорога была источником заражения детей. А весной каждый начинал удобрять свои грядки и посадки. А чем? Опять же туалетом. Морковка, свёкла и всё прочее набиралось яйцами глистов, а дети ели всё немытое, оботрёшь землю – и в рот. Поэтому сразу же после войны Сталин издал указ о запрете использования туалетов для удобрения частных садов и огородов. Особый запрет был наложен на вывоз на сельхоз. поля содержимого туалетов. Стали ходить ассенизационные машины, но не везде они могли подойти к туалету, тогда жителей заставляли рыть глубокую яму, и в неё сливать туалеты. Яму засыпали землёй и шлаком.

          Конечно, вся эта обстановка и множество вредных насекомых на детях давали инфекционные болезни, от которых была детская смертность.

          После смерти [учительницы]  Евгении Павловны я заболела брюшным тифом. Болезнь была заразная, очень  тяжёлая, и меня сразу же забрали в больницу. Папа мне рассказывал, что у меня была температура выше 40°, я бредила, лезла на стенку и кричала: «Катушка, катушка!» Детская инфекционная больница располагалась на 2м этаже госпиталя, где лечили раненых. Здание находилось по дороге на завод «комбайнов». Было очень холодно, огромные окна и почти холодные круглые трубы-батареи. Кровати были железные, матрас, небольшая ватная подушка, жёлтая простынка и солдатское жёсткое тоненькое одеяло. Дети его складывали вдвое, чтобы потеплее укрыться, лежали больше всего калачиком, поджимая ноги к животу, чтобы ноги были тоже прикрыты одеялом. Мама выпросила разрешение принести из дома для меня дополнительное одеяло. Врач сказал: «Но только мы вам его не вернём». Мама была на всё согласна. Она ходила ко мне в больницу каждый день и часами носила меня на руках, я прижималась к ней, клала голову ей на плечо, она накидывала мне на спину наше одеяло и таким образом она меня могла проносить на руках всю ночь, когда ей дежурный врач разрешал остаться на ночь. Я думаю, что она таким образом вынесла меня из болезни, выходила своим теплом и заботой. Носила мне мама солёные помидоры. Врач разрешал их не каждый день и не больше двух.  Помидоры были малиновые, крупные, вкуснющие с собственного огорода. Палата наша была огромной, коек на 30, лежали мальчики и девочки в одной палате. Из палаты в коридор была широкая арка, а за ней тёмный застеклённый бокс. Там лежали безнадёжные. И была среди них тоже девочка Милочка, только младше меня на два года. Её родители были совсем молодыми, и её мама не жила в больнице, как моя. Эту Милочку врачи не спасли, она умерла. Когда из бокса должны были вынести умершего, то приходила к нам в палату няня и говорила: «Так, все легли, повернулись к стенкам и молчим!» Мы знали – значит, будут выносить.

Часть 3.

            Когда я сейчас вспоминаю то время, я диву даюсь нашему народу: война, нескончаемые потери, похоронки, горе, калеки, возвращающиеся из госпиталей, страшные ночи, голод, очереди с конной милицией, но вопреки всему этому жизнь брала верх. В начале войны народ ринулся в церковь. Она стояла и стоит до сих пор у Волги. Религия тогда преследовалась, нельзя было ни креститься, ни молиться и уж тем более ходить в церковь, но церковь всегда была набита народом, и дети разных возрастов: на руках, стояли сами на ножках. Круглосуточные службы, когда бы туда ни пришёл, всегда проходила служба.

          Мы с мамой часто бывали в церкви. Помню, я совсем была малой, мама меня держала на руках, а священник обходил всех с крестом. Когда он подошёл к нам, он меня перекрестил и что-то говорил, потом сказал: «Деточка, поцелуй крест». Я не решалась, крест был большой, золотой, очень красивый. Мама мне говорит: «Милюсик, перекрестись и поцелуй крест».  Я так и сделала.

          Однажды мы с мамой были на всенощной службе. Было очень много детей. Дети устали, начинали плакать. Тогда их служки укладывали спать на притулках. Уложили и меня. Когда утром мы с мамой и всей толпой спускались из церкви по ступенькам, то нас встретило чистое солнечное утро. Настроение было такое лёгкое и радостное.

          Папа был неверующий, он не разрешал маме вешать в углу икону и жечь лампаду. Но мама, хотя во многом подчинялась папе (он ведь был кормильцем, а кормильцев очень почитали в семьях), но в этом случае она настояла на своём, приведя папе какие-то доводы. Он сказал: «Ну ладно, но если придут с проверкой, я скажу, что это ты настояла ради детей». И так икона с лампадой и полотенцем всегда была у нас в переднем углу, и мы все, садясь за стол, крестились, не крестился только папа.

          Я думаю, что церковь играла большую роль в стойкости народа перед этой огромной невзгодой. Всё-таки есть Всевышний Бог, который помогал нашему народу  выстоять. Я пишу, а сама не могу сдержать слёз. Мне мои дети говорят: «Ты всё придумываешь, не может ребёнок, которому не исполнилось трёх лет, помнить, что он тонул». А я вот помню. Как говорили мне потом мама с папой, в начале июня 1941 г. Папа нас отвёз в д.Синенькие на поправу здоровья. Там была небольшая речка. Я ясно помню, что с сёстрами я пошла в воду, держась за них руками. И вдруг я ухнула в воду,  и не было дна. Я оказалась в какой-то серой массе, и на меня катила огромная катушка. На такие деревянные катушки тогда наматывались нитки, вставляли их в швейные машинки и шили. Мне стало страшно, что сейчас меня эта катушка раздавит. Но в этот момент меня схватили за волосы и подняли из воды. Когда я отдышалась, я стала орать: «Катушка, катушка!» И в течение многих лет, когда я заболевала, бредила, я кричала: «Катушка!» В девять лет я заболела брюшным тифом. Папа говорил, что я бредила, металась по сундуку, лезла на стенку и кричала: «Катушка, катушка!» С тех пор я панически боюсь воды.  Будучи уже студенткой, я записалась в секцию, чтобы научиться плавать, но и тут в плавательном бассейне я умудрилась утонуть. Спортсменка-прыгунья с вышки увидела меня лежащей на глубине на дне, прыгнула и вытащила на борт. Тренерша же со злом сказала: «Уходи,  чтобы духу твоего здесь не было, из-за тебя ещё сядешь». Всегда, купаясь в Волге или в Оби, я не захожу глубже уровня груди, потому что если я не чувствую под собой дна, я сразу же тону.

          Воспоминания выплывают у меня из головы, как на цветном экране, я только описываю их. Я не только вспоминаю события, цвета, но и интонации голосов. Слышу голос диктора, особенно Левитана, слышу голоса родителей. Я ничего не придумываю.

          У Сягиных квартировал один хромой фронтовик. Не помню, как его звали, но хорошо помню его игру на гитаре и голос. Он вечерами выходил на улицу, садился на крыльцо дома, в котором квартировал, и начинал играть. Играл на гитаре он божественно со всякими руладами, переливами. Он был худой-худой, и у него нервно подёргивалась щека. Как только он садился на крыльцо, те дети, которые видели это, бросали игру и мчались занять место на крыльце поближе к нему, а когда он начинал настраивать у гитары лады, на крыльцо мчались все, кто это увидел и услышал. Мгновенно крыльцо было облеплено детьми, кому не хватало места на крыльце, садились на землю. И гитарист «по мановению палочки» оказывался в плотном кольце детей. Настроив гитару, он начинал петь. Голос у него был чистый, красивый, очень выразительный и сильный. Скоро подтягивались взрослые со скамейками, табуретками, ящиками. Он оказывался в тесном широком кругу слушателей-соседей. Он пел народные песни, старинные романсы, советские песни, и всегда традиционно он заканчивал концерт «Ноченькой». Слушая его проникновенное пение, соседи начинали ему подпевать, и получался как бы хор. Иногда, когда он пел песню про Байкал, к нему присоединялся папа со скрипкой, подыгрывая ему на скрипке, но скрипачом папа был «дрековским».

          Но это музыкальное счастье продолжалось одно лето. Гитарист исчез, на все вопросы о нём взрослые отвечали уклончиво, что не знают, но чувствовалось, что они знают, но боятся сказать. Подружка мне под великим секретом и «побожись» сказала, что она слышала, как ночью у Сягиных остановился «воронок». Взяли его тихо. Он не пел песен о Сталине.

          Вся наша ребячья жизнь в то время проходила на улице, вернее на дороге, улица была широкая, тротуары с травяными полосами вдоль дороги, а сама дорога была ровная. Вся детвора с нашего квартала высыпала утром на улицу. Здесь шла наша особая жизнь. Мы очень дружно жили. Старшие никогда не толкали, не обижали младших, у нас было как бы равноправие. Играли, бегали. Во что только мы ни играли! Сейчас даже не могу вспомнить названия и правила многих игр, но их было очень много: лапта, вышибалы, чижик-пыжик, ну конечно, футбол, войнушка. В «войнушку» мы играли особо. Разбивались на 2 команды и бросали жребий, кому быть партизанами или Красной армией, а кому – фашистами. Когда выпадало команде второе, то команда иногда наотрез отказывалась играть, но, если игра происходила, то команда фашистов играла роль преследуемых, и очень быстро её громили. Часто команды были «красными» и «белыми». Любили играть в ручеёк. Ручеёк тянулся от ул.Аптекарской до ул.Степана Разина. Бывало, что в ручеёк вступали взрослые. Смеху, прыганья, хлопанья в ладоши, криков «ура!» было много. Иногда на дорогу выходили взрослые играть в волейбол. Через дорогу на весу протягивалась верёвка, она заменяла сетку, соседи делились на две команды по сторонам улицы. Судьёй обычно был одноногий мужчина. Остальные были болельщиками, жильцы каждой стороны улицы болели за свою команду, и если судья строжился и не считал «очко», то происходил скандал, спорили до хрипоты, до сжатия кулаков, но их никогда не пускали в ход. Улица жила своей коллективной жизнью с утра до воздушной тревоги, а когда Паулюс был разбит под Сталинградом и сдался, Саратов уже не бомбили, и мы играли дотемна.

          После Сталинграда летом по дворам прошли милиционеры и предупредили, что завтра с вокзала во столько-то по улице будет проведена колонна немецких военнопленных, чтобы все ворота, калитки, двери и окна на улицу были заперты и чтобы ни-ни, на улицу носа не показывали. Улица должна была быть безлюдной. Нам, детям, был дан особый приказ «носа не высовывать». А получилось так: за вечер мальчишки натаскали во дворы камней. Каждый дом был огорожен забором. У нас на заборе внутри двора были две перекладины, на которые можно было встать и видеть всю улицу. Так вот, мальчишки с нашей улицы и прилежащих улиц натаскали камней. У нас вдоль забора на грядках я утром обнаружила несколько куч камней и целую ватагу незнакомых мальчишек и девчонок. Дети так организовались, что знали, кто за кем стоит на заборе, кто камни подаёт. Говорили шёпотом, потому что по улицам ходили милиционеры и солдаты и проверяли, заперты ли ворота, калитки, двери и окна на улицу. Ничего не предвещало дальнейшего события. Многие дети, и я в том числе, незадолго до назначенного времени залезли на крыши домов, чтобы видеть появление пленных. И вот с ул.Аткарской сначала выбежали на нашу улицу пешие милиционеры и солдаты, они шеренгами бежали по сторонам и проверяли, всё ли закрыто. За ними появились конники с автоматами, за ними появилась колонна пленных фашистов. Они шли медленно, по бокам их сопровождал конный конвой с автоматами и собаками-овчарками. Колонна была такая широкая, что занимала не только дорогу, но и тротуары, так плотно к домам и заборам, что конникам было неудобно, тесно. Ребятня посыпала с крыш на землю. Раздался громкий свисток мальчишки какого-то, и все мальчишки в один миг оказались на всех заборах, девочки стояли внизу и подавали им камни. На колонну посыпался град камней с двух сторон. Лошади стали пугаться, собаки – остервенело лаять, пленные стали закрывать головы руками. Милиция закричала: «Не сметь, прекратить!» Но мальчишек нельзя было остановить, они в восторге кричали: «Получай, фашист проклятый!» Милиция и солдаты кидались к воротам, калиткам, чтобы стащить ребят с заборов, но всё было заперто на крепкие засовы. Лошади, получая камень, вставали на дыбы, ржали, собаки лаяли, ребята в восторге, что могут отомстить за погибших, лупили  камни с большим восторгом. Я тоже была на заборе и всё видела, но камней мне не давали, мала ещё.

          Конвоиры стали подгонять, чтобы колонна шла быстрее: шнель, шнель. Когда колонна дошли до ул.Степана Разина, её хвост освободил часть дороги. Эту часть сразу же заполонили ребята из ближних дворов, они кидали камни вслед колонне. С уходом колонны на дороге оставалось много камней. Ребят теперь была толпа, они поднимали камни с земли и с силой бросали их в колонну. Досталось и милиции, и верховым, и лошадям, и собакам. На другой день по дворам ходили два милиционера и спрашивали, кто из детей и чьи дети висели на заборах. Но я, смотря им в глаза, говорила, что я никого из них не знаю, и вообще я была дома запертой. Да они не очень тщательно искали. Как мы были рады, что «дали прикурить» этим проклятым фашистам. А взрослые, мама и папа, говорили мне: «Нельзя выдавать никого».

          Когда объявили победу, на улицу были вынесены столы, накрыты белыми скатертями. На столах мало, но была еда, была даже бутылка бражки. Взрослые, конечно, отдали еду детям, которые смели её мгновенно. Был самовар с травяным чаем, играл патефон, были танцы, пляски, пели. Тогда люди умели веселиться без спиртного и на голодный желудок. Плясали так, что пыль стояла столбом и вытоптали всю траву на тротуарах.

Часть 4.

          После долгожданной победы в начале зимы 1945 года жители Саратова стали активно посещать театры. И это понятно: после стольких невзгод появилась возможность побывать на спектакле, посмотреть на нарядную сцену, на красивые костюмы артистов, послушать музыку и пение. Люди доставали из сундуков всё самое нарядное или не драное, стирали, отглаживали угольными утюгами, женщины завивали кудряшки на бумажных накрутках или на разогретых вилках, и с весёлым настроением шли в театры. Это было событие особое, и к нему готовились все с волнением.

          Часто ходила в театр и наша семья. Больше всего мы посещали драматический театр им. Карла Маркса. Он располагался на той же улице, где жили и мы, на ул.Пушкинской, в квартале от нас. Это был не очень большой купеческий театр с партером, амфитеатром и 2-3 балконами.

          Так как время было ещё неспокойное: вечером могли напасть грабители, раздеть, отнять деньги, часы, сумочку, то для возвращения вечером из театра мы старались делать посещение его групповым с соседями.

          Обычно билеты в театр покупал папа. Родительские места были в партере, а детям были билеты на балконе. И когда ребятня занимала свои места на балконе, она начинала разыскивать, где в театре сидели их родители. Мы своих родителей находили по папиной голове: лысина во всю голову и только кудряшки над ушами и по затылку. Но главное – его уши: они были оттопыренные от головы, они были особенные, только папины. И когда первая дочь глазами находила родителей, то, смеясь, говорила: «Вижу уши! Они сидят на 7 ряду в середине!»

          Конечно, нас, детей, очень занимали события, происходящие на сцене, мы знали всех артистов, кто в каком спектакле и какую роль играл. Особенно любили комедийные постановки, водевили с песнями, танцами. Хлопали в ладоши до красноты и очень дружно обсуждали события на сцене.

          Но помимо этого было у нас, детей, в театре особое развлечение, которого мы ждали с нетерпением. Дело в том, что после войны возвращающиеся из-за границы военные привозили с собой чемоданы трофеев, и в них было много подарков для жён и дочерей. В общем, население было тогда бедное, ободранное, не было новых платьев, обуви, белья. Как вспоминаю теперь, женщины тех лет были лишены элементарного белья. Лифчики, трусы, панталоны шили сами или, кто был побогаче, у портних. У мамы была Зингеровская ручная швейная машинка, и она шила на ней всё на семью. Не было тканей, доставали неотбеленную бязь, и из неё шили бельё. Вырезали круг нужного диаметра, делали в окружности 4 вытачки – это была чашечка, к ней пришивались полосочки,  и на спине они завязывались. Такие лифчики носили поголовно все обыкновенные женщины и девушки. С трусами было проще, были выкройки. А вот зимние панталоны шили из байки. Они торчали на животе и по всей талии. Поэтому девчата, которые бегали на свидания зимой, не хотели надевать вниз эти портящие фигуру панталоны, да ещё длиной до колен. И поэтому часто в семьях разражались скандалы между матерями и дочерями. Мать хотела, чтобы дочь оделась теплее, потому что морозы в Саратове зимой бывали больше 20-25°, а дочери не хотели надевать панталоны и буквально вырывались из дверей дома.

          И когда зимой наша семья собиралась в театр, то у женской половины нашей семьи остро вставал вопрос о панталонах. Обе моих сестры категорически отказывались надевать их под юбки. Мама настаивала. Решение оставляли за папой. Он приходил с работы, обедал, и девчонки начинали перед ним егозить, располагая его к себе. Мама же ставила вопрос прямо: одевать или не одевать. Папа же на мольбы сестёр, что до театра идти 5 минут, говорил смеясь: «Ладно, мерзавки, не одевайте», и получал за это от дочерей прыганье, «ура» и массу поцелуев.

          Основная масса театральных зрителей была одета более чем скромно, но аккуратно, чисто, наглажено. Обувь была самая простая, стоптанная. Мой папа, например, летом носил брезентовые полуботинки, и был у него особый ежедневный форс: он их обмазывал разведённым зубным порошком, высушивал, потом стучал ими друг о друга, чтобы облетел лишний порошок, и только потом одевал. Так вот их зимой он брал в театр, и там переобувался. Ходить в театр в валенках или калошах было не принято, обязательно на женщине, девушке взятые у соседки или подружки туфли или полуботинки, ботинки. Придя в театр, перед началом спектакля у раздевалки вся публика переобувалась.

          И вот на фоне этой скромной публики стали появляться, как их быстро окрестили, «фифы». Они были жёнами или дочерьми вернувшихся с фронта военных, в основном офицеров. На этих «фифах» были красивые платья, модельная обувь, сногсшибательные сумки и украшения. Прически: на темени высокий кокон,  на затылке, ближе к шее полукруглый ободок.  Тогда в прическу стали вделывать разные предметы, чтобы конфигурацию головы сделать необычной. Мы, ребята, ходили за такой головой и спорили, что там под волосами подложено, подушка или банка. Ресницы тогда подгибали горячим ножом.

          Так вот, такая «фифа» проходила в зрительный зал к своему месту, становилась спиной к сидению, предварительно наблюдая, много ли зрителей сидит на задних рядах. Платья у ней обычно были шёлковые, красивые. Выждав момент, «фифа» задирала платье сзади до пояса и показывала всем, что у неё не только платье есть, но и под ним комбинация, тоже очень красивая. Потом, 2-3 раза присев, она приподнимала комбинацию и всем показывала красивые кружевные панталончики. Это было что-то. Мы, ребятишки, ходили за «фифой» следом, громко обсуждая наряд. Когда она задирала платье, чтобы его не помять, мы всей гурьбой полушёпотом говорили коллективное «о-о-о», а когда она показывала панталончики, мы кричали «у-у-у» и аплодировали. Тогда спектакли были в 2-3 антракта, и все их мы посвящали «фифам». В конце концов «фифы» бросили свою хвастливую привычку.

          В театр мы часто ходили с нашими очень хорошими друзьями-соседями. Они жили от нас через три дома в сторону ул.Степана Разина. Он был офицером в штабе. Высокий эстонец, светлая шевелюра густых волос, с характерным акцентом, стройный с отменной выправкой. Она была то ли латышкой, то ли литовкой. Тоже высокая, стройная. Она была тётей Линой, а мужа своего она звала Пэриком, а мы его звали Петром. У них было две дочери: старшая Дина, умница, во всех смыслах положительная девушка, очень спокойная и тихая. Она закончила потом юридический институт и уехала в Красноярск. А вот младшая Жака была очень проблемной. Рыжая с густыми длинными косами. Дыру вертела в пятках. Хлебнули они с ней. Она после войны завербовалась в Германию радисткой и через 2 года вернулась оттуда «прости господи». Пила, гуляла. Однажды она занялась сексом с мужиком прямо на траве уличного газона. Бедные Пэрик и Лина ничего не могли сделать.

          Так вот, Пэрик вышивал гладью, крестиком и ришелье. Им дали небольшой домик, при нём сотки 1,5 земли, где т.Лина разводила цветы. А дома у них была везде Пэрикова вышивка. Кровать была с высокой постелью, вся обвязанная и вышитая. Любили они друг друга и жили тихо. Я ходила к ним, как в музей. Тётя Лина разрешала мне вышивки брать в руки и рассматривать, я часами просиживала у них за этим занятием, что мама приходила за мной и забирала меня. Говоря: «Ты уже Линочке надоела». – «Да что ты, Елечка, да разве она может надоесть, сидит себе и только спрашивает, можно ли это посмотреть». Это был для меня музей рукоделия. Пэрик мастерски вышивал гладью, так подбирал нитки, что цветы были как живые. Он, видимо, был где-то за границей, потому что один раз при мне он выдвинул большой чемодан из-под кровати, открыл его, и я увидела, что в чемодане набиты моточки мулине. Я была поражена таким богатством, потому что у нас купить тогда моточек мулине было безнадёжным делом. Но однажды мы с мамой в универмаге около цирка выстояли огромную очередь за мулине. Их выдавали в руки по несколько мотков. Тогда в школе в 4м классе у нас началось рукоделие. Сначала вышивали «верёвочкой», потом её осторожно распускали, чтобы сохранить драгоценные нитки. Учительница по рукоделию была маленькой сухонькой старушкой, ярой противницей Сталина, она этого не скрывала и старалась выяснить отношение к Сталину самих учеников и их родителей. Мама меня шёпотом предупредила, чтобы я с ней была очень осторожна, потому что она агент-стукач. Но научила она нас всем видам вышивки, и мы участвовали даже на городских выставках и получали кое-какие подарки. В школу я пошла в сентябре 1945 г. Тогда учились раздельно: мужская школа и женская школа. Мальчиков отдавали в школу в 7 лет, а девочек в 8 лет. Но я очень хотела в школу учиться и начала ныть о школе раньше. Мне мама с папой говорили: «Милюсик, да не торопись, куда на год раньше, да и ростом ты мала». Но мне идти в школу после 8 лет не хотелось, и в итоге я добилась, что меня отдали после 7 лет. Мама сшила мне форму, где родители взяли ткани, не знаю, но у меня было коричневое в складку платье, белый фартук с крылышками, чёрный фартук , а в косичках были ленты шёлковые чёрные и белые. Обязательно был белый воротничок и белые манжеты, вышитые Пэриком. Я, собираясь в школу, надев форму, долго крутилась перед зеркалом, мне нравилось, как крутится юбочка.

          Тогда первые три класса именовали «начальной школой». Попала я в класс, который вела Евгения Павловна. Высокая, худая, добрейшей души женщина. Помню тетради в косую клетку и три горизонтальные линии для прописей и тетради в прямую клетку для цифр.  Много времени отдавалось урокам по чистописанию. Стеклянные чернильницы непроливашки с чернилами носили каждый из дома, ручки были деревянными с металлическими ободками, куда вставлялись перья тоже металлические. Пером «лягушкой» писали на чистописании буквы с нажимом, вырабатывался почерк. Некоторые дети писали так красиво, что Евгения Павловна называла их каллиграфами. Но у меня получалось неважно, я часто ставила кляксы, и учительница говорила: «Рано, рано тебе, Милочка, в школу». Училась я неважно, в основном на тройки, и родителям моим приходилось радоваться пятёркам только за поведение и физкультуру.  Видимо, Евгения Павловна не была образцовым классным руководителем и преподавателем, потому что к нам на уроки приходили «посидеть»  другие преподаватели и сама директор школы Кислухина, не помню её имени-отчества. Потом после этих посещений Евгения Павловна ходила с опухшими глазами, но мы её любили очень, и когда у неё были опухшие глаза, мы её плотно окружали и старались её отвлечь от неприятностей, разборок на педсовете школы.

          А школы наша (5я средняя ж/д школа) была при ведомстве железной дороги, учителям выдавали талоны на уголь и одноразовый проезд куда-нибудь. Требования к учителям, к успеваемости, к поведению и чистоте в школе были повышенные. [Когда мы учились] во втором классе, у Евгении Павловны была убита взрослая дочь, убийца вырыл неглубокую яму в рост дочери, положил её в яму, а налицо бросил ей тяжеленный камень. Этот камень милиционеры с трудом вытащили из ямы и поражались, как убийца-офицер смог один поднять его. Мне обо всём рассказала мама, лицо девушки было расплюснуто всё, и опознали её только по платью и туфлям. Горе было не только у Евгении Павловны, но и у всего нашего класса. Она жила рядом со школой на ул.Степана Разина. Маленькая комнатка, крошечные сенки с выходом на улицу. Мы ходили к ней домой, я помню, что меня поразила бедность и аскетизм её обстановки. После похорон дочери Евгения Павловна запила, её часто уводили с могилы дочери. Когда она трезвая приходила на уроки, то всем ставила колы и двойки, в когда приходила пьяная, то всем подряд ставила пятёрки. Мучилась она, мучились ученики, но любили её. Конечно, по успеваемости класс был запущенным. Однажды зимой Евгению Павловну нашли в одной ночной рубашке распростёртой на могиле дочери. Она уже намертво замёрзла. Собирали деньги на её похороны. Я у мамы взяла потихоньку 50 рублей (тогда купюры были большие) и сдала их. Т.к. все приносили на похороны копейки, а я 50 руб., то в школу вызвали маму, но мама сказала директору, что она разрешила мне взять эти деньги. Мама моя была мудрой женщиной, не стала меня позорить, но дома она мне дала хорошую взбучку. Вообще в то время «давать взбучку» детям было обычным делом: били ремнём, били руками по попе, били по щекам и по губам за дерзость или ложь.  Детей старались держать в строгости. Кому-то это помогло, а кого-то наоборот, ещё больше «отбило от рук», как Жаку и мою среднюю сестру Галину. Они были подружками, папа их звал «вертихвостками», обе они не хотели учиться, рано начали гулять с парнями, стали курить. Галина два года просидела в 9 классе, не окончила его, и её выгнали из школы. Папа ей говорил: «Снимай штаны, ложись на диван». Удивительно, но она это выполняла покорно, и он порол её ремнём, часто пряжкой ремня. Но ничто не помогало. Жака где-то вскорости сгинула, а с Галиной мои родители мучились до конца дней своих.

          Так вот, когда похоронили Евгению Павловну, наш класс остался без постоянного классного руководителя и преподавателя. Тогда первые три класса вёл один преподаватель, он же и классный руководитель. Стали к нам на уроки приходить разные учителя, и такая катавасия была в конце второго класса и весь третий класс! Встал вопрос, что с этим классом делать: расформировывать по другим классам, но тогда успеваемость упадёт во всех классах, или кто-то из учителей должен взяться за наш класс. Я обо всём этом знала от мамы, она постоянно ходила в школу, потому что её кончала старшая моя сестра Аля, примерная ученица, и беспутная Галина, которую вышибли из школы в 9м классе, и вот теперь через 11-12 лет я оказалась в этой же школе.

          В итоге наш класс приняла на себя Ольга Александровна. Это была гросс-баба: высокая, толстая, с громовым голосом, генерал в юбке. Обращалась с нами она командирски, грубо, не терпела возражений. Любое маленькое тихое возражение её приводило в ярость: она орала, размахивала руками и могла даже топать, но один раз она схватила учительский стол и с силой бросила его на пол. Мы боялись её как огня. Тогда объединили мужские и женские школы. Пришли мальчишки, так вот мальчишки Ольгу Александровну доводили до ярости, а мы, девочки, были как овечки. Преподавала она русский и литературу. Строга была в грамматике! Грамматические правила мы выучивали  назубок. Ежедневные дополнительные занятия по русскому языку в школе после уроков, и частенько она нам назначала занятия у себя дома. Жила она в каком-то бесконечном доме-лабиринте. Его с улицы невозможно было найти. Вход был с улицы Сакко и Ванцетти. Ждала она нас в назначенное время у входа в дом. Если кто опаздывал, то получал порцию её ярости. Когда были все назначенные на дополнительные занятия в сборе, Ольга Александровна  выстраивала нас в один ряд и вела к себе. Очень длинная дорога: бесконечные узкие проходы, коридоры, повороты, лестницы вверх-вниз, кухни, двери, жильцы, бегающие дети и т.п. Если бы кто-то оторвался от всех, то ни за что бы не нашёл дорогу к ней. Приводила Ольга Александровна нас в маленькую комнатку – закуток, где была простая кровать, обычный стол, сундук и всё. Ни шифоньера, ничего, а нам хотелось узнать, где она хранит свои бесчисленные платья, потому что на занятия в школу она приходила в каком-то вычурном платье: само платье, например, синее, но огромный воротник, отвороты и обшлага – бордовые, где она их брала? Но мы при всём её характере и обращении с нами боялись ещё резкого контраста её нарядов. На голове на лбу взбитое высокое нагромождение, а сзади две жидкие заплетённые косички, уложенные на затылке в кружок. Она нас выпустила в 10 классе, и за эти годы научила нас грамматике, писать сочинения, мы многое знали наизусть из литературы: Пушкина, Лермонтова, Чернышевского, Чехова. Но многие из авторов тогда в школу не допускались: она кричала и стучала кулаком по столу, чтобы мы не смели читать Есенина, Достоевского и др. Придя в её комнатушку (теперь я думаю, что эта комнатушка была ширмой чего-то) , мы рассаживались кто как мог, в основном на полу, на коленях, на фанерках. Писали диктанты, устно – правила правописания. Изрядно устав от её тирании и от неудобного сидения, мы потемну расходились по домам. Обычно на улице меня ждал папа.

          Когда писали сочинение, то на черновике надо было написать подробный развёрнутый план сочинения. От нас требовался этот план, чтобы по нему учитель мог сразу понять, какие основные мысли сочинение будет содержать. Уроки русского и литературы были муштрой для нас. Но эта муштра многим из нас многое дала в жизни. Например, давался какой-то отрывок из произведения на устный пересказ, и если она тебя вызывала на ответ, то придиралась ко всему. Учила нас строить предложения, последовательно излагать основные мысли отрывка и его «красную линию».  В общем, лютовала она над нами семь лет, но зато в нашем классе был самый высокий процент поступивших в ВУЗы. Сочинение писалось на всех вступительных экзаменах в ВУЗы, Ольга Александровна вела учёт, кто, куда поступает и что получил за сочинение. Вот тут мы её оценили и, сложившись, купили ей огромный букет, преподнесли ей его в школе. Она расплакалась. Мы её слезами были сражены наповал и поняли, что и у неё есть слабости и душа, только она их глубоко прячет.

          Алгебру, геометрию, тригонометрию также с 4 класса до выпуска из школы вела другая Ольга, только Ивановна. Ольга Ивановна была маленькой, щупленькой женщиной, гладко причёсанной, с пробором посередине темени. Всегда ходила в одном чёрном платье с белыми воротничками или в юбке  с белой, кипенно белой блузой. Она никогда не кричала, говорила тихо, я не припомню, чтобы Ольга Ивановна на кого-то повысила голос. Тишина на её уроках была идеальная и дисциплина тоже. Даже мальчишки вели себя при ней степенно. Она тоже делала много дополнительных занятий в школе и у себя на дому. Жила Ольга Ивановна на ул.Ленина недалеко от тюрьмы. Её небольшой домик стоял в глубине двора, малюсенький забитый цветами палисадничек, а на окнах в доме огромное количество горшков с комнатными цветами. Каких только цветов у неё не было! Глоксинии, герани, примулы. Всюду цветы причудливых форм и расцветок. Если Ольга Александровна приказным порядком назначала занятия у себя дома и зачитывала список учеников, должных прийти к ней, то Ольга Ивановна, назначая занятия у себя дома, не успевала ещё произнести ни одной фамилии, как все девчонки поднимали руки и кричали: «Я, я, я!» Тут она глазами улыбалась и отбирала отстающих.

           Обе Ольги, как я теперь понимаю, соперничали друг с другом  не  только в успеваемости учеников, но и в нашем уважении и любви к нам. Ольга Александровна твёрдой поступью генерала шла по школе, и мы старались не попасться ей на глаза, а когда Ольга Ивановна шла, то мы старались с ней поздороваться так, чтобы она на нас обратила внимание. Но, к сожалению, Ольга Ивановна вскорости после [нашего] окончания школы умерла, и мы об этом узнали  спустя время.

          Ещё у нас среди преподавателей-долгожителей в школе была преподаватель  по истории всех времён. Она была тоже оригинальной и колоритной. Ростом она была меньше меня, когда мы с ней стояли рядом, мы были одного роста (у меня тогда был рост 1 м 49 см), но она стояла на высоченных каблуках и толстых подошвах.  Туфли она себе делала на заказ, ножка маленькая, кукольная.  Ручки тоже маленькие и в ямочках, как у младенца. Она была форсунья, по количеству и качеству нарядов с ней не мог спорить никто. В школу она ходила по ул. Степана Разина от ул.Ленина, когда она шла, её было видно и слышно далеко. Шла она быстро, семенила, но очень легко. Походка у неё была стремительная и гордая. Девочки иногда незаметно устраивали с ней соревнования: девчата по другой стороны  [улицы] шли почти бегом, и к школе она приходила впереди [их]. Не помню её имени-отчества, но мы все её звали «Пипином Коротким», по имени не помню какого итальянского деятеля. Зная своё прозвище среди учеников, она очень подробно рассказывала о Пипине Коротком, стараясь выпятить его положительные качества и дела.  Историком она была превосходным, она знала досконально не только события, деятелей, но памятовала бесчисленное число дат, названий, имён. Она отлично подготавливала учеников к историческим олимпиадам, и наша школа на них получала часто первое место.

          Вот обе Ольги и «Пипин Короткий» подготовили нас к выпуску из школы, и среди других классов наш  (а он был 10 «Г»)  имел самый высокий процент поступивших в ВУЗы.

          По физкультуре была бывшая лыжница, мастер спорта.  Такая жилистая женщина, что можно было сразу определить – спортсменка.

          В школьном подвале был буфет, где продавали чай и круглые галеты, и большая комната со спортивным инвентарём. Стояли ряды стоек для каждого класса отдельно, на них под номерами стояли пары лыж и ботинки к ним. Каждая пара имела свой номер на каждой лыже и каждом ботинке, и этот же номер на стойке. Записывалось в журнале, какой класс, какой ученик, за каким номером имеет свою пару лыж. Каждый ученик был обязан содержать их в порядке. Бегали на лыжах мы на ипподроме (бегах). Длина его круга была немного больше километра. В школе работали различные спортивные секции: лыжная, волейбольная, атлетическая, спортивной гимнастики, акробатики. Тренерами были совсем молодые спортсмены. Нам с ними было очень интересно. В зале был полный набор для спортивной гимнастики: канат, кольца, брусья, конь, маты, бревно, сетки, мячи.  Мы из школы не уходили целыми днями,  ещё и потому, что было много дополнительных занятий с отстающими, и ещё по каждому предмету работал кружок: географический, исторический, химический, физический и т.д.

          К каждому празднику объявлялся конкурс стенных газет, были музыкальные вечера с участием артистов и музыкантов, тематические литературные вечера, работал драматический кружок, а на Новый Год был костюмированный бал с конкурсом костюмов, и специальное жюри. Мы жили в школе, и с нами жили учителя. Поэтому сейчас, когда я слышу, что учитель рано уходит  из школы домой, то мне странно это. В 10 часов вечера нянечка со звонком-колокольчиком обходила всю школу, всех отправляла домой и запирала все двери.

          Драмкружок давал спектакли по сказкам Пушкина, по «Недорослю» Фонвизина, по «Ревизору» Гоголя. Ещё о переменах немного. Обычно перемены были по 10 минут. В эти перемены в коридорах классы играли в «ручеёк» или в прятки без права прятаться в классах, а вот в большую 15-минутную перемену мчались на улицу: напротив школы через дорогу был пустырь. На нём-то старались в первую очередь играть в «вышибалы». Два класса становились по краям пустыря друг против  друга в шеренгу по одному, а в середине стоял «вышибала» и палкой вышибал маленький мяч в сторону какой-либо команды, на свой выбор. Команда, получившая мяч, должна была его поймать. В это время из противоположной команды кто-то один выбегал, бежал на сторону «противника», а «противник», поймав мяч, стремился попасть в бегущего мячом, если попадал, то бегущий покидал игру, но если в него не попадали, и он добегал до «противника», то из команды «противника уходил один член команды. И так до победы или до звонка, которым нянечка со всей силы трясла уже на улице. На урок прибегали возбуждённые, потные, учителя давали нам 2-3 минутки на успокоение. Школа была культурным центром развития детей. Могут ли современные учителя потягаться в исполнении своих обязанностей с учителями того времени?

          До того, как умер Сталин, в школу было опасно что-либо принести завёрнутым в газету с портретом Сталина или его речью.  Могли арестовать родителей. Поэтому моя мама всегда на этот предмет проверяла мой портфель.  Когда умер Сталин, вся школа совершенно откровенно навзрыд плакала. Учителя не могли детей успокоить. Потом на площади Ленина был траурный митинг, люди стояли плотно, что между ними нельзя было протиснуться. Было такое ощущение, что мир рушится, что дальше жизнь обрывается.

          Но потом был Маленков, потом Булганин. Стало полегче с питанием. Карточки отменили, хлеб стали продавать в свободной очереди по 0,5 кг в одни руки.  У «Стружкина» (магазин, примыкал к консерватории) первый раз мы купили белый хлеб: круглая высокая булка бело-жёлтая из кукурузы, её сожмёшь вниз, а она опять встаёт. Здесь мы выстояли очередь в несколько кварталов всей семьёй, а в гастрономе напротив консерватории, по диагонали с Липками, в это же время продавали сахар, тоже по 0,5 кг на руки. Вот мы и бегали через дорогу туда-сюда на переклички и на написание новых номеров. Но уже без милиции. Домой мы принесли 3-литровый бидончик белейшего сахара и две булки хлеба с довеском. Мама поставила горячий самовар на стол, бидончик с сахаром, а папа огромными ломтями резал булки, были поставлены бокалы с блюдцами и чайник с заваркой. Папа сказал: «Ну ешьте, мерзавки, кто сколько хочет». Насыпали в блюдца сахара, а этим красивым белым хлебом макали в чай, а потом в сахар. Ух, это было блаженство, после сахарина. Как-то очень быстро, как ниоткуда, стали появляться продукты. Мы с папой, взяв складной офицерский саквояж, ходили в гастроном на вокзале и набивали саквояж продуктами. Когда саквояж раскладывался, он был объёмом с полмешка. Конечно, очереди оставались, но можно было купить продукты, а не пухнуть с голоду. Появилась в продаже красная и чёрная икра. В нашем магазине, куда мы раньше стояли за хлебом по карточкам под наблюдением милиции, теперь у продавщицы за прилавком стояли с одной стороны бочка с красной икрой, а с другой – с чёрной, и она огромным черпаком черпала икру из бочки и перекладывала её в бидоны людям.  Это было чудесное время! Появилось в магазинах многое. На улице продавали мороженщицы весовое мороженое: сливочное, молочное, фруктовое, его брали на вес в большую посуду. После голода и войны народ вздохнул, стал отъедаться. Появились вина, ткани, ленты, нитки, пуговицы и прочее. Но это было всего несколько месяцев. Маленкова убрали, поставили Булганина, его через несколько месяцев сменил Хрущёв, а дальше вы всё знаете сами.

Продолжение, следует! Ожидайте!

Спасибо, что прочитали эту страничку. Обязательно поделитесь этой статьёй с Вашими друзьями, коллегами, знакомыми в социальных сетях. Я уверен, что она будет полезна всем.

Для её рассылки в социальных сетях — нажмите на соответствующую кнопочку — см ниже

комментария 2

  1. Алексей Александрович Федотов:

    Читал не отрываясь !!! Нахожусь под большим впечатлением……!

    • admin:

      Алексей Александрович, спасибо за столь чувственный комментарий. Пишите больше и подробнее, ведь каждый ваш комментарий войдет в историю семьи, а это важно для живущих и для потомков.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *